Пианистка [litres] - Эльфрида Елинек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Радость от домашнего ужина, который сегодня отодвигается не по ее воле, манит звездочку Эрику, словно черная дыра. Она знает, что материнские объятия проглотят и переварят ее без остатка, и все же она магическим образом чувствует их притяжение. На ее скулах загорается яркий румянец, постепенно распространяясь по всему лицу. Должен же навязчивый Клеммер когда-нибудь от нее отвязаться и уйти прочь. Эрика не желает, чтобы даже пылинка с его башмаков напоминала ей о его существовании. Она, эта великолепная женщина, жаждет, чтобы он обнял ее, обнял сильно и надолго, а потом сразу, как только объятие завершится, она жестом королевы оттолкнет его от себя. Клеммеру и в голову не приходит оставить эту женщину в покое, ведь он должен рассказать ей о том, что сонаты Бетховена нравятся ему лишь начиная с опуса № 101.
– Потому что они, – разглагольствует Клеммер, – лишь с этого момента приобретают настоящую мягкость, сливаются друг с другом, отдельные фразы становятся более широкими, размытыми по краям, не разделяются жесткой границей, – фантазирует Клеммер. Он выдавливает из себя, как из тюбика, последнюю порцию своих мыслей и ощущений и зажимает отверстие, чтобы оставшаяся масса не выползла наружу.
– Чтобы направить разговор в новое русло, госпожа учительница, я должен сообщить вам – и я сразу же поясню свою мысль, – что человек лишь тогда достигает своей наивысшей ценности, когда он оставляет реальность в стороне и отправляется в царство чувств: это наверняка должно касаться и вас. Для меня, как и для Бетховена с Шубертом, для моих любимых мастеров, с которыми я ощущаю внутреннюю связь – в чем, я точно сказать не могу, но я это чувствую, – для нас, стало быть, справедливо утверждение, что мы презираем действительность и превращаем искусство и чувственный мир в нашу единственную реальность. Для Бетховена и Шуберта это уже не имеет значения, теперь на очереди я, Клеммер.
Он обвиняет Эрику Кохут в том, что ей такого отношения не хватает. Она цепляется за поверхность, а вот мужчина абстрагирует и отделяет сущностное от бесполезного. Ученик явно дерзит ей в ответ. Он дерзнул на это.
В голове у Эрики горит единственный источник света, от которого вокруг светло как днем и который освещает табличку с надписью «Выход». Удобное кресло перед телевизором тянет к ней свои руки, слышны тихие позывные информационной программы, диктор деловито поправляет галстук. На приставном столике расставлены вазочки с лакомствами, поражающими воображение обилием и разноцветьем, и обе дамы попеременно или одновременно прибегают к их услугам. Когда вазочки пустеют, их сразу наполняют заново, здесь все как в стране молочных рек и кисельных берегов, где нет ничему конца и нет ничему начала.
Эрика переносит вещи из одного конца класса в другой, потом обратно; она подчеркнуто смотрит на часы и со своей высокой мачты подает невидимый сигнал, показывая, как она устала после тяжелого рабочего дня, во время которого ей пришлось терпеть измывательства дилетантов над искусством в угоду тщеславию их родителей.
Клеммер стоит перед ней и не спускает с нее глаз.
Чтобы заполнить возникшую паузу, Эрика будничным тоном произносит несколько ничего не значащих слов. Искусство для Эрики – это будни, потому что искусство кормит ее.
– Насколько же легче художнику, – говорит женщина, – выплескивать из себя наружу чувство или страсть. Драматические повороты, которые вы так цените, Клеммер, означают ведь, что художник обращается к призрачным средствам, пренебрегая средствами подлинными, – продолжает она говорить, чтобы на них обоих вдруг не обрушилась тишина. – Я как учительница стою за недраматическое искусство, за Шумана, например, ведь драматизм достижим легче всего! Чувства и страсти всегда лишь заменители, суррогаты духовности.
Учительница жаждет землетрясения, неистовой бури, которая бы с диким шумом обрушилась на нее. Неистовый Клеммер в гневе чуть не врезается головой в стену, и класс кларнета, куда он, как владелец второго инструмента, с недавних пор два раза в неделю ходит заниматься, наверняка пришел бы в изумление, если бы из стены рядом с посмертной маской Бетховена вдруг выросла разъяренная голова Клеммера. Ах, Эрика, эта Эрика, она совершенно не чувствует, что на самом-то деле он говорит только о ней, ну и, естественно, о самом себе! Он устанавливает чувственную взаимосвязь между собой и Эрикой и стремится изгнать дух, этого врага чувства, этого исконного врага плоти. Она думает, что он имеет в виду Шуберта, при этом он имеет в виду только себя, ведь он всегда имеет в виду только себя, о чем бы он ни говорил.
Неожиданно он просит у Эрики позволения обращаться к ней на «ты», но она отвечает, чтобы он держал себя в рамках приличия. Ее губы, вопреки ее воле и участию, складываются в сморщенную розетку, она не в состоянии ими управлять. То, что произносят эти губы, она еще способна контролировать, но за тем, как они движутся, уследить она уже не в состоянии. Она вся покрывается гусиной кожей.
Клеммер пугается сам себя. Довольно похрюкивая, он ворочается в теплой ванне своих мыслей и слов. Он набрасывается на рояль, ужасно нравясь себе при этом. В очень ускоренном темпе он играет длинный пассаж, который случайно выучил наизусть. Этим пассажем он хотел что-то продемонстрировать, вопрос только что. Эрика Кохут рада этой возможности тихого маневра, она бросается наперерез ученику, чтобы остановить